
Грузный никелированный самовар наконец запыхтел на кухне, и Александр Иванович внес его в горницу, поставил с подносом на стол и дунул в угли. Потом насыпал в фарфоровый чайник полную горсть заварки, открыл краник, и оттуда с шипением брызнула тонкая струя кипятка. Александр Иванович закрыл чайник крышкой, поставил его на венчик самовара, накрыл ватным колпаком. И мне вдруг показалось, что по стенам и потолку поплыли, задвигались причудливые черные тени. Я взглянул наверх и увидел висящую под потолком большую деревянную птицу. Мерно поворачиваясь вокруг своей оси, она парила в восходящих теплых потоках воздуха, поднимавшегося над самоваром...
Я приехал сюда, на Север, в поселок Волошку Архангельской области, расположенный ближе к Вологде, чем к Белому морю, специально к этим птицам под потолком, целую стаю которых выпустил из своих рук Александр Иванович Петухов, человек среди ценителей русского народного искусства известный, если не сказать знаменитый.
Висели в былые времена такие птицы под потолком почти в каждом доме на Севере: покой охраняли, от напастей берегли. Но времена эти миновали, а вместе с ними упорхнули из крестьянской избы и деревянные птицы. Улетели и следа не оставили: ведь самую захудалую корзину крестьянин на всякий случай на чердак забросит — авось пригодится, зряшную же вещь держать не станет. А так как тонкие, сухие крылья лучше любой лучины для растопки, то и судьба у тех дедовских сказочных птиц была одна — в печь. Петухов был одним из единичных мастеров, кто помнил, как выглядели эти птицы, как делали их во времена его детства. Здесь, в Волошке, и вылетела вновь на свет, спустя десятилетия, деревянная, или, как ее называют, драночная, птица, вылетела из-под крыши петуховского дома как редкий возрожденный вид русского народного искусства.
— Если подумать, то к этим птицам я, наверное, всю жизнь шел,— рассказывает Александр Иванович,— так уж судьба склеилась. Родом я с Малой Шалги из-под Каргополя. У нас в Малой Шалге было шесть деревень. Все мужчины в летнее время занимались сельским хозяйством, а зимой, да и летом перед ярмарками,— ремеслами. Поделки — корзины, бондарные товары — продавали в Каргополе на базаре и возили на ярмарки в другие города — Архангельск, Шенкурск, Вытегру, Ошевенск, в Онегу, даже в Петербург. Художествами мало кто на продажу и раньше занимался — все больше для себя. Дом украсят резьбой — ведь в красивом доме и жить приятнее.

Я с раннего детства полюбил красоту. Не мог мимо красивого дома пройти, если приходилось увидеть его в какой-нибудь деревне, и не полюбоваться. В детстве, которое пришлось на конец двадцатых — начало тридцатых годов, игрушек в продаже почти не было — только глиняные свистульки на базаре, и детям их делали кому отец, кому дед. Я, сколько себя помню, делал себе игрушки сам. И тогда уже начал деревянные игрушки свои резьбой украшать — ромбиками, треугольниками.
В восемь лет резал я по дереву уже неплохо: где от отца, где от соседей научился, где-то увидишь, придешь домой, сделаешь так же, чтобы не забыть, а память у меня зрительная была особая: стоило один раз увидеть, до сих пор перед глазами весь рисунок, каждый завиток. Отец иногда удивлялся: «А это ты где научился?» У меня все получалось, задор был такой: если он сумел, а ну-ка, у меня получится? Ну а после долго художеств не приходилось касаться, да и больше бы никогда, может, и не пришлось, если бы не этот вот дом. Мне негде было жить — изба, которую я купил по приезде сюда, в Волошку, разваливалась, и я решился строить новую. А как начал строить, мне и захотелось по-нашему, по-русски, по-северному сделать настоящий дом, а не то, что строят сейчас на Севере. Сохранить деревенский его вид, не городской, не поселковый, украсить, как в старину. Инструмент был — рубанок, топор да охотничий нож. Потом уже по ходу дела стал сам и инструмент вытачивать.

А тут, в 1970 году, в районе выставка. Уговорили меня дать на нее кое-какие поделки. С того и пошло. Узнали, что видел в старину птиц деревянных. Художники называют их жар-птицами. А по-нашему, мастеровому, это драночные птицы, потому что хвост и крылья у них расщепляются на драночки — тоненькие пластинки. А как родилось в народе понятие об этой птице, как первая птица была сделана? С давнишних времен в лесной нашей северной стороне жители занимались поделками из дерева и прутьев ивы. Когда появились железный топор и нож, стали расщеплять древесину на дранки, делать драночные корзины и лукошки. Жилища были тогда полумазанка-полусруб, обмазанные глиной снаружи и изнутри, покрытые односкатной крышей из колотых плах, в одно окошко, затянутое на зиму бычьим пузырем, с дымным камельком — очагом, сложенным из камней.
И вот, сказывают старики, в одной семье, живущей в такой таежной избушке, ребенок захворал тяжелой болезнью, против которой знахари оказались бессильны. Лежал он укрытый звериными шкурами, дело было в конце зимы, а отец его сидел и делал дранки для корзины. Ребенок, устав, видно, лежать в душной избе, спросил: «Татку, а скоро лето?» — «Скоро, скоро, сынок, еще немножко, и будет лето,— ответил отец, и ему пришла в голову мысль подвесить под потолок птицу, чтобы сыну казалось, будто птицы уже прилетели.— А я тебе сейчас сделаю лето»,— сказал он — и сделал птицу: головка, крылышки, хвост — все при ней, как у настоящей. Подвесил ее к потолку у камелька, и птица вдруг ожила: закружилась, крылья ее задвигались в струях горячего воздуха, который шел от камелька.
Ребенок заулыбался и стал быстро поправляться. Заходили соседи, спрашивали, чем же вылечили ребенка. Узнав про птицу, стали просить хозяина, чтобы он вырезал такую же и им. Так приписали деревянной птице чудодейственную силу и стали называть ее «святым духом», хранительницей детей, символом семейного счастья.
Эту легенду я слышал еще в детстве, когда птиц этих уже почти нигде не делали, только в дальних глухих районах Мезени, где старый уклад жизни, быт и вера держались без изменений дольше, чем в других местах.
Почему я делаю птицу сейчас и что вижу в ней? Для меня это и дань уважения предкам, их вере, и просто вещь, украшающая жилище, делающая его уютнее.
В каждом деле, конечно, свои премудрости. Почва у нас в окрестностях сернистая, деревья, впитывая минеральные соли и серу, имеют древесину жесткую, грубую, расщепить ее на дранки очень трудно, поэтому заготовку из сосны или ели я сначала вывариваю, а потом долго сушу — год, а то и два, потом опять развариваю, прежде чем расщеплять. Пока расщепляешь, дерево снова захолонет, опять его несколько минут кипятишь.
А на моей родине в Малой Шалге, за деревней Лашутино,— огромное болото, заросшее сосновым лесом. Там вода пресная, почти без минеральных солей, и совсем нет серы. Сосну или елку, выросшую на этом болоте, летом можно разодрать без всякой предварительной подготовки чуть ли не на папиросную бумагу. А зимой, когда дерево мерзлое, так только подождать, пока растает. Можно сделать тончайшие пластины шириной в полторы ладони, а длиной в три метра, настолько оно мягкое. Вот как зависит дерево от пищи. После расщепления срезаются скосы, хвост разламывается, и перья закладываются одно за другое. Выкладываешь хвост, так же крылья, потом птицу просушиваешь. Чтобы крылья и хвост после сушки не выгибались, я их закрепляю. С плоскими крыльями птица парит от малейшего движения воздуха.
Сам мастер признается, что птицы его немного отличаются от тех, что были в старину. Те были проще, неказистее. Петухов неказистости не признает. Он любит плавность, округлость линии, форму идеальную.

И птицы в его доме висят гладкие, одни с крупным округлым телом, словно вот-вот снесут яйцо, другие с вытянутым, удлиненным и более легким, изящным корпусом и хохолком на голове. Совершенно белые, когда только что сделаны, они приобретают со временем цвет спелой пшеницы, и четко проявившаяся структура дерева рисует на их полированном брюшке перья. Словом, птицы эти — загляденье.

Почему в старину делали птиц попроще, не так тщательно отделывали? На это у мастера свое объяснение.
— Думали люди в старину, что основателем каждого рода, дворища был домовой, и согласно поверью, для того, чтобы его задобрить, нужно вырезать из дерева его фигуру, и непременно пятьюдесятью двумя прикосновениями к дереву ножа или топора, ни больше, ни меньше,— по числу недель в году. Вот и выходило не очень гладко даже у самого удалого мастера, а что уж говорить про не слишком сноровистого? Поэтому искусствоведы и решили, что такая вот нетщательная обработка, почти что неряшливость, и есть характерная черта русской народной скульптуры. А это неверно, это просто незнание истинных ее истоков.
Я ведь сам обо всем этом узнал случайно совершенно, чудом, можно сказать. Жил у нас сосед, старый бобыль Федор Дмитриевич Никитин. Уже и огорода своего не садил — немощный. Помню, бабушка наказывала: «Отнеси Федору Дмитричу кринку молока (мне годов двенадцать было) да кусок хлеба, а он тебе из бересты мячик сплетет».
Иногда я забегал к нему просто так. Однажды заглянул в окошко — избушка у него ниже баньки была,— смотрю, вырезает из дерева человечка. Я подумал, что он игрушку мне делает, и минуты две смотрел. Он на лавке сидит в холщовой рубахе до колен, работает, медленно шевеля при этом губами, словно что-то говоря про себя. Когда я дверью хлопнул, он человечка под рубаху спрятал, а сам испуганно на меня смотрит. Я к нему пристал: «Какую игрушку ты делал?» А он признаться не мог — это я только потом уже понял, а тогда ничего от него не добился, ушел, хлопнул для вида дверью, а сам ухом приник и слушаю. Тут он стал вслух вспоминать, какой счет у него был,— сбился. Понял я, что он домового делал. Я когда об этом бабушке рассказал, ох уж она рассерчала: «Шальной шаляк, да разве можно об этом говорить!» А я дотошный был. Все выпытал!
Ставили во времена далекие на дороге столб высотой метра четыре-пять — скульптуру духа-хранителя, и отпускалось на это триста шестьдесят пять прикосновений инструмента к дереву — сколько дней в году. Вот и попробуй бревно обтесать так, чтобы фигура аккуратная вышла. В захолустных деревнях еще в начале нынешнего века стояли такие идолы, а секреты эти никому не рассказывали. За каждым ударом по дереву слово стояло — заклинание. Если сделать идола за триста шестьдесят ударов, то на пять дней в году деревня останется беззащитной от моров, пожаров, наводнений. Если хоть один лишний удар топором сделать по ошибке — заклинания теряли силу, и деревня на весь год была подвержена всем напастям. Великим грехом считалось раскрыть тайну заговора, магических слов или посвятить в таинства несовершеннолетнего.

Хозяин ведет хозяйство, лишнюю поляночку под сенокос нашел. «Ну, батюшка,— а сам на печку смотрит,— я в этом году телку не зарежу, на корову буду растить». Это он домовому сказывает. А дух леса не рассердится за покос? И вот крестьянин на первом же пне на краю вырубки со стороны леса делает семь ударов топора, по числу дней недели, и вырубает человеческое лицо — грубейшую, понятно, скульптуру, пень пнем. И заклинание, обращенное к духу леса, тоже всего из семи слов.
В старину считали, что у каждого дерева есть свой дух, а в лесу — дух леса. Пень, из которого идола делали, должен был быть лицом к лесу обращен: вот, мол, смотри, весь лес стоит целехонек, я ему ничего дурного не сделал. Из поколения в поколение передавались эти верования. Были, конечно, заклинания и на птицу, обращавшие ее в доброго духа. Семь не известных нам ныне слов, семь прикосновений к дереву.

Я сейчас свободен в своей работе от всех этих ограничений, потому и птица у меня другая. Уверен, что и в старину, не будь этих верований, птицы бы тоже куда наряднее были. А я люблю красоту, как люблю простых, добрых, работящих людей, как люблю молнии, зарницы, пение птиц.
Петухов выбрал из десятка поленьев в углу мастерской заготовку для птицы, выдернул из балки топор и сильным, точным, сразу видно — профессиональным ударом отсек наискосок угол, вторым ударом виртуозно вырубил дерево с обратной стороны, и наметился плоский хвост. Третий и четвертый удары обрисовали вздернутую голову. Пять, шесть, семь прикосновений к дереву...
Да, это уже была птица. Пока еще грубая, без крыльев, но уже летящая, летящая к нам из глубины веков.
1982 г.