Как-то в раннем детстве, во время утреннего чая, я шалил, а отец сделал мне замечание. На это я ему ответил грубостью, без злобы, не подумав. Отец высмеял меня. Не найдя, что ему ответить, я сконфузился и рассердился на себя. Чтобы скрыть смущение и показать, что я не боюсь отца, я произнёс бессмысленную угрозу. Сам не знаю, как она сорвалась у меня с языка:
«А я тебя к тёте Вере не пущу...»
«Глупо! — сказал отец. — Как же ты можешь меня не пустить?»
Поняв, что говорю глупость, и ещё больше рассердясь на себя, я пришёл в дурное состояние духа, заупрямился и сам не заметил, как повторил:
«А я тебя к тёте Вере не пущу».
Отец пожал плечами и молчал. Это показалось мне обидным. Со мной не хотят говорить. Тогда — чем хуже, тем лучше.
«А я тебя к тёте Вере не пущу. А я тебя к тёте Вере не пущу», — настойчиво и почти нахально твердил я одну и ту же фразу но разные лады и интонации.
Отец приказал мне замолчать, и именно поэтому я чётко произнёс:
«А я тебя к тёте Вере не пущу».
Отец продолжал читать газету. Но от меня не ускользнуло его внутреннее раздражение.
«А я тебя к тёте Вере не пущу! А я тебя к тёте Вере не пущу!» — назойливо, с тупым упрямством долбил я, не в силах сопротивляться злой силе, которая несла меня. Чувствуя своё бессилие перед ней, я стал её бояться.
«А я тебя к тёте Вере не пущу!» — опять сказал я после паузы и против своей воли, от себя не завися.
Отец стал грозить, а я всё громче и настойчивее, точно по инерции, повторял ту же глупую фразу. Отец постучал пальцем по столу, и я повторил его жест вместе с надоевшей фразой. Отец встал, я тоже, и опять тот же рефрен. Отец стал почти кричать (чего с ним никогда не бывало), и я сделал то же, с дрожью в голосе. Отец сдержался и заговорил мягким голосом. Помню, меня это очень тронуло, и мне хотелось сдаться. Но, против воли, я повторил в мягком тоне ту же фразу, что придало ей оттенок издевательства. Отец предупредил, что он поставит меня в угол. В его же тоне я повторил свою фразу.
«Я тебя оставлю без обеда», — более строго произнёс отец.
«А я тебя к тёте Вере не пущу!» — уже с отчаянием говорил я в тоне отца.
«Костя, подумай, что ты делаешь!» — воскликнул отец, бросая на стол газету.
Внутри меня вспыхнуло недоброе чувство, которое заставило меня швырнуть салфетку и заорать во всё горло:
«А я тебя к тёте Вере не пущу!»
«По крайней мере так скорее кончится»,— подумал я.
Отец вспыхнул, губы его задрожали, но тотчас же он сдержался и быстро вышел из комнаты, бросив страшную фразу:
«Ты — не мой сын».
Как только я остался один, победителем,— с меня сразу соскочила вся дурь.
«Папа, прости, я не буду!» — кричал я ему вслед, обливаясь слезами. Но отец был далеко и не слышал моего раскаяния.
Все душевные ступени моего тогдашнего детского экстаза я помню как сейчас и при воспоминании о них вновь испытываю щемящую боль в сердце.
В другой раз, при такой же вспышке упрямства, я оказался побеждённым. Как-то за обедом я расхвастался и сказал, что не побоюсь вывести Вороного — злую лошадь— из отцовской конюшни.
«Вот и отлично! — пошутил отец. — После обеда мы наденем на тебя шубу, валенки, и ты нам покажешь свою неустрашимость».
«И надену, и выведу», — упорствовал я.
Братья и сёстры заспорили со мной и уверяли, что я трус. В доказательство они приводили компрометирующие меня факты. Чем более неприятны были для меня разоблачения, тем упрямее я повторял от конфуза:
«И... не боюсь! И — выведу!» .
Опять упрямство моё зашло так далеко, что меня пришлось проучить. После обеда мне принесли шубу, ботики, башлык, рукавицы; одели, вывели на двор и оставили одного, якобы ожидая моего появления с Вороным перед парадной дверью. Со всех сторон меня охватывала густая тьма. Она казалась ещё чернее от светящихся передо мной больших окон зала — наверху, откуда, кажется, за мной наблюдали. Я замер, крепко закусив рукавицу, чтобы напряжением и болью отвлечь себя от всего, что было кругом. В нескольких шагах от меня захрустели чьи-то шаги, затрещал блок и стукнула дверь. Должно быть, кучер прошёл в конюшню к тому самому Вороному, которого я обещал вывести. Мне представилась большая вороная лошадь, бьющая копытом о землю, вздымающаяся на дыбы, готовая ринуться вперёд и увлечь меня за собой, как щепку. Конечно, если бы я представил себе эту картину раньше, за обедом, я не стал бы хвастаться. Но тогда как-то само собой сказалось, а отказаться не хотелось — было стыдно. Вот я и заупрямился.
Я философствовал в темноте тоже больше для того, чтобы развлечь себя и не смотреть по сторонам, где было очень черно.
«Буду стоять долго-долго, пока они сами не испугаются за меня и не придут искать», — решил я про себя.
Кто-то жалобно вскрикнул, и я стал прислушиваться к звукам вокруг. Сколько их! Один страшнее другого! Кто-то крадётся!.. Близко! Собака? Крыса?.. — Я сделал несколько шагов к нише, которая была передо мной в стене. В это самое время что-то рухнуло вдали. Что это? Опять? Опять? И совсем близко?.. Должно быть, в конюшне Вороной бьёт ногой в дверь, или экипаж по улице проехал по ухабу. А это что за шипение?.. и свист?.. Казалось, что все страшные звуки, о которых я имел представление, сразу ожили и свирепствовали вокруг меня. «Ай!» — вскрикнул я и отскочил в самый угол ниши. Кто-то схватил меня за ногу. Но это была дворовая собака Роска, мой лучший друг. Теперь мы вдвоём. Не так страшно! Я взял её на руки, и она стала лизать мне лицо своим грязным языком. Тяжёлая, неуклюжая шуба, туго завязанная башлыком, не давала возможности спасти лицо. Я отвёл морду собаки, и Роска расположилась спать на моих руках, согрелась и затихла. Кто-то быстро шёл из ворот. Уж не за мной ли? И сердце моё забилось от ожидания. Нет, прошли в кучерскую.
«Им, должно быть, очень стыдно теперь. Выкинули меня маленького, в такой холод… из дому... точно в сказке... Я им не забуду этого».
Из дома доносились глухие звуки рояля.
«Это брат играет! Как ни в чём не бывало! Играют! А про меня забыли! Сколько же мне стоять здесь, чтобы они вспомнили?»
Стало страшно, и захотелось скорей в зал, в тепло, к роялю.
«Дурак я, дурак! Выдумал! Вороного! Болван!» — ругал я себя и злился, поняв всю глупость своего положения, из которого, казалось, не было выхода.
Заскрипели ворота, застучали копыта лошадей, захрустели колёса по снегу. Кто-то подъехал к подъезду. Хлопнула дверь парадной, и карета тихо въехала во двор и стала поворачивать.
«Двоюродные сёстры, — вспомнил я. — Их ждали в этот вечер. Теперь я ни за что не вернусь домой. При них сознаться в своей трусости!»
Приехавший кучер постучал в окно кучерской, вышли наши кучера, заговорили громко, потом отворили сарай, поставили лошадей.
«Пойду-ка к ним и попрошу, чтобы мне дали Вороного. Они мне не дадут его, — тогда я вернусь домой и скажу, что они не дают, и это будет правда и ловкий выход из положения».
Я ожил от такой мысли. Спустив Роску со своих рук, я приготовился идти в конюшню.
«Вот только бы пройти через тёмный большой двор!» — Я сделал шаг и остановился, так как в это время на двор въехал извозчик, и я боялся в темноте попасть под его лошадь. В этот момент случилась какая- то катастрофа, — сам не знаю, какая, так как в темноте нельзя было разобрать. Должно быть, лошади с каретой, поставленные и привязанные в сарае, начали сначала ржать, потом топотать ногами и, наконец, бить. Извозчичья лошадь, как мне показалось тоже бесилась. Кто-то, кажется, метался с экипажем по двору. Выскочили кучера, все кричали: «Тпррр, стой, держи, не пускай!..»
Дальше я не помню. Я стоял у парадного подъезда и звонил в колокольчик. Швейцар тотчас же вышел и впустил меня. Конечно, он был настороже и ждал. В дверях передней мелькнула фигура отца, а сверху заглянула гувернантка. Я сел на стул не раздеваясь. Мой приход домой был неожидан для меня самого, и я ещё не мог решить, что должен был делать: продолжать упрямиться и уверять, будто я пришёл лишь отогреться, чтобы снова пойти к Вороному, или прямо сознаться в трусости и сдаться. Я был так недоволен собой за только что пережитый момент малодушия, что уже не верил себя в роли героя и храбреца. Кроме того, не для кого было продолжать играть комедию, так как все как будто забыли обо мне.
«Тем лучше! И я забуду. Разденусь и немного погодя войду в залу».
Так я и сделал. Ни один человек не спросил меня о Вороном, — должно быть, сговорились.
К. С. Станиславского «Моя жизнь в искусстве»
1946